Венедикт Ерофеев «Москва — Петушки» — цитаты из книги

Утром плохо, а вечером хорошо — верный признак дурного человека. Вот уж если наоборот — если по утрам человек бодрится и весь в надеждах, а к вечеру его одолевает изнеможение — это уж точно человек дрянь, деляга и посредственность. Гадок мне этот человек. Не знаю, как вам, а мне гадок.
Конечно, бывают и такие, кому одинаково любо и утром, и вечером, и восходу они рады, и заходу тоже рады — так это уж просто мерзавцы, о них и говорить-то противно. Ну уж, а если кому одинаково скверно — и утром, и вечером, — тут уж я не знаю, что и сказать, это уж конченный подонок и мудозвон. Потому что магазины у нас работают до девяти, а Елисеевский — тот даже до одиннадцати, и если ты не подонок, ты всегда сумеешь к вечеру подняться до чего-нибудь, до какой-нибудь пустяшной бездны...

Сердце мне говорило: «тебя обидели, тебя сравняли с говном. Поди, Веничка, и напейся. Встань и поди напейся, как сука». Так говорило моё прекрасное сердце. А мой рассудок? — он брюзжал и упорствовал: «ты не встанешь, Ерофеев, ты никуда не пойдёшь и ни капли не выпьешь». А сердце на это: «ну ладно, Веничка, ладно. Много пить не надо, не надо напиваться, как сука, а выпей четыреста граммов и завязывай». «Никаких грамм! — отчеканивал рассудок. — если уж без этого нельзя, поди и выпей три кружки пива; а о граммах своих, Ерофеев, и помнить забудь». А сердце заныло: «ну хоть двести грамм. Ну...
РЕУТОВО — НИКОЛЬСКОЕ
ну, хоть сто пятьдесят...» и тогда рассудок: «Ну хорошо, Веня, — сказал, — хорошо, выпей сто пятьдесят, только никуда не ходи, сиди дома».
Что ж вы думаете? Я... →→→

— А знаете что, ангелы? — спросил, тоже тихо-тихо.
— Что? — ответили ангелы.
— Тяжело мне...
— Да, мы знаем, что тяжело, — пропели ангелы. — А ты походи, легче будет, а через полчаса магазин откроется: водка там с девяти, правда, а красненького сразу дадут...

Я в их годы делал так: вечером в четверг выпивал одним махом три с половиной литра ерша — выпивал и ложился спать, не раздеваясь, с одной только мыслию: проснусь я утром в пятницу или не проснусь?
И всё-таки утром в пятницу я не просыпался. А просыпался утром в субботу, и уже не в Москве, а под насыпью железной дороги, в районе Наро-Фоминска.

Я согласился бы жить на земле целую вечность, если бы мне прежде показали уголок, где не всегда есть место подвигу.

Я кое-как пригладил волосы и вернулся в вагон. Публика посмотрела в меня почти безучастно, круглыми и как будто ничем не занятыми глазами...
Мне это нравится. Мне нравится, что у народа моей страны глаза такие пустые и выпуклые. Они постоянно навыкате, но никакого напряжения в них. Полное отсутствие всякого смысла — но зато какая мощь! (Какая духовная мощь!) Эти глаза не продадут. Ничего не продадут и ничего не купят.

Мой глупый земляк Солоухин зовёт вас в лес солёные рыжики собирать. Да плюньте вы ему в его солёные рыжики! Давайте лучше займёмся икотой...

Пить просто водку, даже из горлышка, — в этом нет ничего, кроме томления духа и суеты. Смешать водку с одеколоном — в этом есть известный каприз, но нет никакого пафоса. А вот выпить стакан «ханаанского бальзама» — в этом есть и каприз, и идея, и пафос, и сверх того ещё метафизический намёк.

Человека в чистом виде лемма принимает, а бабу — не принимает! С появлением бабы нарушается всякая зеркальность. Если б баба не была бабой, лемма не была бы леммой. Лемма всеобща, пока нет бабы. Баба есть — и леммы уже нет...

Петушки — это место, где не умолкают птицы, ни днём, ни ночью, где ни зимой, ни летом не отцветает жасмин. Первородный грех — может, он и был — там никого не тяготит. Там даже у тех, кто не просыхает по неделям, взгляд бездонен и ясен...

Душу каждого мудака я рассматривал теперь со вниманием, пристально и в упор. Но не очень долго рассматривал...

Объяснить вам, что значит «поцелуй»? А «поцелуй» значит: смешанное в любой пропорции пополам-напополам любое красное вино с любой водкой. Допустим: сухое виноградное вино плюс «перцовка» или «кубанская» — это «первый поцелуй». Смесь самогона с 33-м портвейном — это «поцелуй, насильно данный», или проще, «поцелуй без любви», или ещё проще, «Инесса Арманд».

И если я когда-нибудь умру — а я очень скоро умру, я знаю — умру, так и не приняв этого мира, постигнув его вблизи и издали, снаружи и изнутри, но не приняв, — умру и он меня спросит: «хорошо ли тебе было ТАМ? Плохо ли тебе было?» — я буду молчать, опущу глаза и буду молчать, и эта немота знакома всем, кто знает исход многодневного и тяжёлого похмелья. Ибо жизнь человеческая не есть ли минутное окосение души? И затмение души тоже?

Нет, не потому мне обидно. Обидно вот почему: я только что подсчитал, что с улицы Чехова и до этого подъезда я выпил ещё на шесть рублей — а что и где я пил? и в какой последовательности? во благо ли себе я пил или во зло? Никто этого не знает, и никогда теперь не узнает.

Я не знал, что есть на свете такая боль, и скрючился от муки, густая, красная буква «ю» распласталась у меня в глазах и задрожала. И с тех пор я не приходил в сознание, и никогда не приду.

Надо чтить, повторяю, потёмки чужой души, надо смотреть в них, пусть даже там и нет ничего, пусть там дрянь одна — всё равно: смотри и чти, смотри и не плюй...

Есть стакан и есть бутерброд, чтобы не стошнило. И есть душа, пока ещё чуть приоткрытая для впечатлений бытия.

— А... Разрешите задать вам один пустяшный вопрос, — сказал черноусый сквозь зубы и сквозь бутерброд в усах; он опять обращался только ко мне. — Разрешите спросить: отчего это в глазах у вас столько грусти?.. Разве можно грустить, имея такие познания! Можно подумать — вы с утра ничего не пили!
Я даже обиделся: — Как, то есть, ничего! И разве это грусть? Это просто замутнённость глаз...

О, эфемерность! О, самое бессильное и позорное время в жизни моего народа — время от рассвета до открытия магазинов! Сколько лишних седин оно вплело во всех нас, в бездомных и тоскующих шатенов!

И вот — я торжественно объявляю: до конца моих дней я не предприму ничего, чтобы повторить мой печальный опыт возвышения. Я остаюсь внизу и снизу плюю на всю вашу общественную лестницу. Да. На каждую ступеньку лестницы — по плевку.

Все они считают меня дурным человеком. По утрам и с перепою я сам о себе такого же мнения. Но ведь нельзя же доверять мнению человека, который ещё не успел похмелиться!

А потом я пошёл в центр, потому что это у меня всегда так: когда я ищу Кремль, я неизменно попадаю на Курский вокзал. Мне ведь, собственно и надо было идти на Курский вокзал, а не в центр, а я всё-таки пошёл в центр, чтобы на Кремль хоть раз посмотреть: всё равно ведь, думаю, никакого Кремля не увижу, а попаду прямо на Курский вокзал.

Всё на свете должно происходить медленно и неправильно, чтобы не сумел загордиться человек, чтобы человек был грустен и растерян.

Как же не быть мне скушным и как не пить кубанскую? Я это право заслужил. Я знаю лучше, чем вы, что «мировая скорбь» — не фикция, пущенная в оборот старыми литераторами, потому что я сам ношу её в себе и знаю, что это такое, и не хочу этого скрывать.

Он умер от тоски и чрезмерной склонности к обобщениям.

Страницы