Первый роман

Луи-Фердинанд Селин «Путешествие на край ночи» — цитаты из книги

Что ни говори, что ни проповедуй, а мир уходит от нас много раньше, чем мы уходим от мира.
Однажды вы начинаете всё меньше говорить о вещах, которыми больше всего дорожили, а уж если говорите, то через силу. Вы по горло сыты собственными разговорами. Всячески стараетесь их сократить. Потом совсем прекращаете. Вы же говорите уже тридцать лет. Вы даже не стараетесь больше быть правым. У вас пропадает желание сохранить даже капельку радостей, которую вы сумели себе выкроить. Всё становится противно. Теперь на пути, ведущем в никуда, вам достаточно всего лишь малость пожрать, согреться и как можно крепче уснуть. Чтобы возродить в себе интерес к жизни, следует изобрести новые гримасы, которые вы будете корчить перед другими. Но у вас уже нет сил менять репертуар. Вы бормочете что-то... →→→

Путешествовать — полезно, это заставляет работать воображение. Всё остальное — разочарование и усталость.

Жизнь - это школа, где классный надзиратель-тоска постоянно шпионит за тобой. Нужно любой ценою делать вид, что ты поглощён чем-то страшно интересным, иначе она насядет на тебя и выгрызет тебе мозг. Сутки, которые сводятся просто к двадцати четырём часам, совершенно невыносимы.

Люди держатся за свои пакостные воспоминания, за свои несчастья - их от этого не отвадить. Таким способом они заполняют свою душу. Несправедливость настоящего заставляет их во что бы то ни стало обмазывать дерьмом будущее. В глубине души они одинаково справедливы и подлы. Такова уж человеческая натура.

Быть может, непомерная тяжесть существования как раз и объясняется нашими мучительными стараниями прожить двадцать, сорок и больше лет разумно, вместо того чтобы просто-напросто быть самими собой, то есть грязными, жестокими, нелепыми.

Молодежь так спешит заняться любовью, так торопится хватать всё, что ей подсовывают под видом наслаждения, что не обращает внимания на чувства. Она слегка напоминает собой пассажиров, старающихся между двумя свистками сожрать всё, что им подали в вокзальном буфете.

- Мисс, вы, конечно, меня почти не знаете, но я вас уже люблю. Хотите выйти за меня?
Вот как я обратился к ней - вполне пристойно.
Ответа я не услышал, потому что в этот момент появился гигант вышибала, тоже весь в белом, и выбросил меня за дверь в ночь, быстро, просто, без ругани и грубостей, как напакостившего пса.
Возразить мне было нечего - всё по закону.

Смелость не в том, чтобы прощать: мы и так слишком многое прощаем! А это служит нам дурную службу, и вот доказательство: недаром у нас последними из людей считаются добрые слуги.

В нас смолкает музыка, под которую плясала жизнь, - и всё тут. Молодость ушла умирать на край света, в безмолвие правды. Куда, спрашивается, идти, когда в тебе уже нет достаточного заряда безумия? Правда - это нескончаемая агония. Правда в этом мире - смерть. Выбирай: умереть или врать.

Не стоит упираться, лучше покорно ждать: всё ведь кончается тем, что рано или поздно выходишь на улицу. В сущности, только её и надо принимать в расчёт. Ничего не поделаешь. Она нас поджидает. Не одному, не двум, не трём - каждому из нас приходится собираться с духом и отправляться на улицу. Сколько ни корчи гримасы, ни выпендривайся - всё равно приходится.

Мука, она как уродина, на которой ты почему-то женился. Быть может, лучше в конце концов хоть немного полюбить её, чем выматываться, всю жизнь лупцуя? Ведь прикончить-то её всё равно не сможешь.

Люди, ложащиеся спать, - грустное зрелище: видно, что им плевать на происходящее вокруг и они даже не пытаются понять, как и почему всё это происходит. Им, надутым, чуждым всякой щепетильности олухам, американцы они или нет, спать ничто не помешает. Совесть у них всегда спокойна.

Мы теряем большую часть молодости по собственной неловкости. Было очевидно, что моя возлюбленная окончательно бросит меня - и скоро. Тогда я ещё не усвоил, что есть два совершенно различных человечества - богатое и бедное. Потребовались двадцать лет и война, чтобы научить меня не высовываться из своей норы и осведомляться, сколько стоят вещи и люди, прежде чем к ним привязываться.

Тогда, ребёнком, я боялся её. А всё оттого, что ещё не знал людей. Теперь-то я не поверю тому, что они говорят и думают. Людей, только людей — вот кого надо бояться. Всегда.

Подошёл поезд. При виде паровоза я заколебался. Я обнял Молли со всем мужеством, какое у меня ещё оставалось. На этот раз мне было по-настоящему больно - за неё, себя, всех.
Может быть, мы ищем в жизни именно это, только это - нестерпимую боль, чтобы стать самими собой перед тем, как умереть.

В общем, пока ты на войне, тебе долдонят, что в мирное время станет лучше, а проглотишь надежду, как конфету, и оказывается, что это дерьмо. Сперва боишься признать это вслух: в общем-то, мы все стараемся быть поприятней людям. А потом в один прекрасный день возьмёшь и вывалишь это во всеуслышание. Устаёшь ведь барахтаться в нищете. И тут каждый сразу находит, что ты дурно воспитан. Вот так-то.

Другая страна, другие люди, которые суетятся вокруг тебя несколько иным образом, утрата известной доли мелкого тщеславия, гордости, для которой нет больше оснований, привычной лжи и привычного эха, - этого довольно, чтобы голова пошла кругом и перед тобой зазияла вечность, смешная крошечная вечность, куда ты низвергаешься. Путешествовать - значит искать вот такую безделицу, кружащую голову дуракам.

У неё был дар переносить свои выдумки в некую драматическую даль, где всё приобретало значительность и проникновенность. Всё, что мы, фронтовики, - это я сразу понял - могли напридумывать, было слишком материально и мимолётно. Моя красотка работала на вечность. Прав Клод Лоррен: первый план картины всегда отталкивает; искусство требует, чтобы произведение возбуждало интерес чем-то далёким, неуловимым, потому что именно там укрывается ложь, эта мечта, рождённая действительностью, и единственное, что любит человек.

Манделом был прав: раз всюду театр - надо играть, потому как ничто не выглядит глупее и не раздражает сильнее, чем бездействующий зритель, случайно залезший на сцену. Коль уж ты на неё угодил, подделывайся под общий тон, шевелись, играй - словом, решайся на что-нибудь или проваливай, верно?

Поэзия героического, не встречая сопротивления, покоряет тех, кто не идёт на войну, а ещё больше — тех, кого война безгранично обогащает.

Вот говорят: век скорости. Это где? Все болтают: большие перемены. В чём? По правде сказать, ничего не изменилось. Все по-прежнему любуются сами собой, и точка. И это тоже не ново. Изменились одни слова, да и те не очень: одно-другое, мелочь всякая.

Пока Лола осыпала меня бранью, я внимательно присматривался к ней и даже отчасти гордился тем, что моя бесстрастность, нет, не бесстрастность, а радость становится по контрасту тем полней, чем забористей Лола ругается.
До чего мы все красивы изнутри!

Когда, старея, думаешь о тех, кто был причастен к твоей жизни, их эгоизм предстаёт тебе таким же непреходящим, как сталь и платина, и ещё более нескончаемым, чем само время. В молодости мы оправдываем самое заскорузлое безразличие и самое циничное хамство не знаю уж какими вывертами неискушённого романтизма. Но позднее, когда жизнь уже показала, сколько хитрости, изворотливости, злости требуется хотя бы для того, чтобы с грехом пополам просуществовать при тридцати семи градусах, понимаешь, остепенившись и посерьёзнев, всё свинство, какое таится в твоём прошлом.

Два года - срок, необходимый для того, чтобы с первого взгляда безошибочно, словно инстинктивно, отдать себе отчёт в изменениях, успевших обезобразить лицо, когда-то даже очаровательное.
Смотришь на неё, с минуту сомневаешься, а потом принимаешь его таким, каким оно стало со всей возрастающей дисгармонией черт. Ничего не поделаешь! Приходится узнавать эту старательную карикатуру, выгравированную двумя годами. Примириться с временем, нашим портретом. Вот тогда можно сказать, что ты вполне узнал человека (как иностранную купюру, которую сначала побаиваешься и принять, и отбросить), что ты не сбился с дороги, а шёл по верному пути, неизменному пути, каким мы, не сговариваясь, шли ещё два года, - по пути гниения. Вот и всё.

Лошадям, тем везёт: они, как и мы, страдают от войны, зато их не заставляют под ней подписываться, притворяться, что веришь в неё. Лошади несчастны, но хоть свободны. Блядский энтузиазм, он, увы, только для нас!

Страницы