Иван Бунин «Жизнь Арсеньева» - цитаты из книги

Комната была полна ею, её отсутствием и присутствием, всеми её запахами, - её самой, её платьев, духов, мягкого халатика, лежавшего возле меня на валике дивана... В окно грозно синела зимняя ночь, за чёрными сучьями деревьев в саду сверкали звёзды...

А вот теперь все твердят о "работе на пользу народа", о "возмещении своего долга перед народом..." Но никакого долга перед народом я никогда не чувствовал и не чувствую. Ни жертвовать собой за народ, ни "служить" ему, ни играть, как говорит отец, в партии на земских собраниях я не могу и не хочу...

А с какими задатками рос я, можно судить по следующему: стал однажды Николай рисовать мне моё будущее, - ну, что ж, сказал он, подшучивая, мы, конечно, уже вполне разорены, и ты куда-нибудь поступишь, когда подрастёшь, будешь служить, женишься, заведёшь детей, кое-что скопишь, купишь домик, - и я вдруг так живо почувствовал весь ужас и всю низость подобного будущего, что разрыдался...

...там зной, блеск, роскошь света, там, отливая тусклым серебром, без конца бегут по косогорам волны неоглядного ржаного моря. Они лоснятся, переливаются, сами радуясь своей густоте, буйности, и бегут, бегут по ним тени облаков...

А ещё помню я много серых и жёстких зимних дней, много тёмных и грязных оттепелей, когда становится особенно тягостна русская уездная жизнь, когда лица у всех делались скучны, недоброжелательны, - первобытно подвержен русский человек природным влияниям! - и всё на свете, равно как и собственное существование, томило своей ненужностью...

В кольце вокруг млечно-туманной луны было точно какое-то зловещее небесное знамение. Бедный, слегка склонённый на бок лик её всё больше грустнел и туманился на белёсой мути неба, в вышине неслись и мешались, порой могильно закрывая этот лик, дымные, свинцовые, а то и совсем тёмные облака... с севера, из-за ревущего сада, поднималась чёрная туча и дико пахло по ветру снегом.

Ночь была холодная и бурная. Было уже поздно, весь дом был тих и тёмен. У меня топилась печка, пылала и гудела тем жарче, чем злей и сумрачней налетал на сад, на дом и потрясал окна ветер. Я сидел, читал и вместе с тем думал о себе, с грустным наслаждением чувствуя этот поздний час, ночь, печку и бурю.

Прямой, редкий дождь длинными стеклянными нитями засверкал из нового большого облака, бесконечно высоко вставшего над самой моей головой своими снежными клубами, и по недвижной и ровной поверхности зеркально-белой воды, быстро шумя и пестря её тёмными точками, запрыгали бесчисленные гвозди...

Снег наконец редеет, стало светлей и ещё белей, а поезд меж тем куда-то подходит и на несколько минут останавливается: какой-то глухой полустанок, тишина, - только горячо сипит паровоз впереди, - и во всём непонятная прелесть: и в этом временном оцепененьи и молчаньи, и в паровозной сипящей выжидательности, и в том, что вокзала не видно за красной стеной товарных вагонов, стоящих на первом пути, на обтаявших рельсах, среди которых спокойно, по-домашнему ходит и поклёвывает курица, осуждённая мирно провести весь свой куринный век почему-то именно на этом полустанке и совсем неинтересующаяся тем, куда и зачем едешь ты со всеми своими мечтами и чувствами, вечная и высокая радость которых связывается с вещами внешне столь ничтожными и обыденными...

Это была небольшая, но очень глубокая лощина, с обрывистыми скатами и знаменитым "провалом" на дне, которое зарастало высочайшим бурьяном. Это было для меня самое глухое из всех глухих мест на свете. Какая благословенная пустынность! Казалось - сидел бы в этой лощине весь век, кого-то любя и кого-то жалея.